Наверное, они специально. Специально перекрывают тебе доступ к солнечному свету, чтобы ты потерялся во времени и процесс отчаянья запустился куда раньше, чем следовало бы. Не имеешь никакого представления — сейчас ночь или день? А разве важно? Ты заперт в клетке, размером в двенадцать твоих великанских шагов в любую сторону, низкие потолки почти достигают макушки и даже абсолютно здоровый человек здесь разовьет в себе как минимум клаустрофобию. Ты стараешься не думать, что тебе некуда бежать, хотя это — самое страшное, ограничивающие, унижающее. Ты привык бежать — от себя, от своих мыслей, страхов и сожалений. Но здесь слишком тихо, и бежать некуда, невозможно даже запереться в музыкальной нирване, напевая мотив какой-нибудь известной песни, так долго сидишь в тишине, что уже забываешь, что такое музыка. К тебе приходят люди, ты всегда забываешь спросить самые важные вопросы — сколько времени, какое число, когда выпустят. Кто-то шепнул, что ты тут и двух недель не провел, и ты лишь глупо хихикнул в ответ. Как не провел? А откуда тогда все эти бредовые мысли и ощущение, что тебя уже давно забыли? С каждым днем [может быть вечером] тяжелее придерживаться выбранной траектории на допросах, этого они и добиваются, но ты держишься. Есть ради кого, да и ты так долго повторял у себя в голове эту фальшивую историю, что она уже отскакивает от зубов совершенно без твоего участия. Тебя пичкают таблетками. В моменты, когда немного отпускает, ты ясно это осознаешь [обычно, это происходит с утра, до завтрака], в другое время — поддаешься. Становишься мнительным, параноидальный, теряешь нить разговора, говоришь с собой вслух, не спишь сутками, и вообще теряешь понимание, что это — сутки. Ты бы попробовал отказаться, но уже мало себе принадлежишь. Большую часть времени проводишь в камере, двенадцать на двенадцать шагов. Ты уже бывал в подобной, но это затерянная где-то в конце коридора, часть участка до которого тебе никогда не приходилось доходить. Это предельно странно, ибо полицейские по большей части знают тебя с детства, сажали на сутки или даже на двое за хулиганство уже не раз, но даже заполняя свои рапорты всегда болтали с тобой как с приятелем, если ты, безусловно, сильно не возникал. Теперь же, тебя сторонятся, боятся лишний раз взглянуть, проходя мимо и не отвечают на вопросы. Дядю убить — это тебе не вырубить какого-то отморозка в баре бутылкой. С тобой говорят только детективы, остальные предпочитают даже не здороваться, хотя ты начинаешь подозревать, что им попросту запрещено. Поэтому ты отдан сам себе на растерзание. Конечно, копы не знали, какое наказание тебе придумали, конечно, не представляли, что отбери у такого ребенка как ты бутылку и собеседника, и он начнет загибаться, впервые за долгие годы возвращаясь к воспоминаниям и мыслям, от которых так долго и так отчаянно пытался убежать. Всё до жути просто. Ты бежишь всю свою сознательную жизнь и вдруг тебя силой заставили остановиться и оглянуться назад, насладиться всеми ошибками прошлого, убивающие твое будущее. Сначала ты пытался заглушить этот несносный фон, но чем? В таком месте не предлагают даже бутылку пива, не говоря уже о том, как иногда хочется лезть на стенку от нехватки никотина.
По началу ты вспоминаешь «недавнее». Роберта, чье тело отловили наконец-то в озере и с гордостью показали тебе фотографии на допросах. Его тело мало напоминает что-либо человеческое, какие-либо черты лица стерлись, да и вообще эта масса уже совершенно не напоминала тебе дядю, того самого, что впервые разбудил в тебе такую ненависть ко всему человечеству. Каждый встречает своего Роба, и после него уже все кажутся не такими хорошими, правда? Ты прошел через все круги ада самокопания, но единственное в чем ты остался уверен даже сейчас, это то, что дядя заслужил такой расправы, не должен был продолжать ходить по земле. Поэтому, когда тебе в нос суют эти отвратительные следственные улики и фотокарточки, ты морщишься и говоришь, что даже не можешь сказать точно — Роберт ли это, но тачка точно его. Его пикап ты запомнил надолго [слишком долго эта тачка не хотела скрыться под водой]. Вспоминаешь тетку, Лену. Как она фальшиво улыбалась вашей с Лексом тёте [на самом деле, вовсе не_кровной] Кэрол и обещала, что мальчики будут в порядке. Мальчики были в относительном порядке, только вот их собственность — нет. Эта женщина продала всё, к чему смогла добраться, и ты возненавидел её за это, даже не расстроился, когда та умерла, лишь усмехнулся, узнав о передозировки. Тётка продала ваш дом и на вырученное бабло устроила себе передоз; бойтесь своих желаний. Сейчас, через столько лет ты начинаешь понимать Лену, в каком-то смысле, ведь сейчас вы с ней на одинаковой финансовой ступени. Чего ты так и не понял, как Лена, мать, ни капли не заступалась и не волновалась за Дастина и Мэдисон? Все деньги, местами немаленькие, только себе в вены, и ни копейки детям. Наверное, свою участь она тоже заслужила. А вот заслужила ли Мэдс такую жизнь? Когда вспоминаешь кузенов, в голове возникает странная мысль, что, если Дастин кажется чувствует себя довольно комфортно в подобном социальном положении, Мэдс – полна горечи, боли и злости на мир за всё. Она не заслужила. Не заслужила мудака-дядю, и сучку-мать. Конечно, подобными словами ты никогда ей этого не скажешь, но ты столько раз пытался сделать хоть что-то, чтобы помочь вам, но не смог. Потому что ничем лучше той же вечно ширяющейся Лены, только у тебя свой наркотик. Может и ей стоит отпустить её грехи, может быть она убегала от больших, более страшных и опасных демонах, нежели ты? Отпусти. Глубокий вздох. Столько лет в гневе, столько лет агрессии на совершенно посторонних людей, ибо люди, которых ты действительно хотел бы наказать, уже мертвы.
Но твои главные покойники, которым посланы все твои крики негодования за долгие-долгие [слишком долгие] годы – это Эйбель и Лиза. Твои прекрасные родители, о которых даже при жизни говорили только хорошо, помнишь? Не помнишь. Ты уже не помнишь лица матери или отца живыми, не можешь прокрутить в голове хотя бы один несчастный отрывок вашей совместной жизни, чтобы полегчало. Просто засмотрел эти воспоминания до дыр, и они стерлись, стали какими-то слишком глянцевыми и ненатуральными. Зато их застывшие навеки лица ты помнишь прекрасно, на матери было её свадебное платье, которое ты раньше никогда не видел и тебе показалось, что оно ей совершенно уже не идет. Оно, наверное, шло той молодой девушке, что выходила замуж за твоего отца, но как матери — оно ей не шло; и сам этот факт заставил тебя расстроиться еще больше. А отец, его посмертная улыбка вырезалась у тебя в голове и тебе до сих пор иногда кажется, что он над тобой смеется: ни-че-го не добился, ни-че-го не сделал. Дыхание учащается, и ты подрываешься, встаешь с пола и начинаешь ходить туда-сюда по камере, стараясь унять дрожь в пальцах. Твои родители, конечно, не собирались умирать так рано, но черт побери могли бы оставить хоть какое-то напутствие, могли бы подумать об этом заранее. Но ни-че-го. Тебе повезло, что все имущество перешло именно вам [пусть Лена и распродала, и заложила всё, что смогла]. Но знаешь, почему ты злишься? Потому что всё, чему учили тебя родители, в итоге нихрена не пригодилось. Абсолютно всё. Они оставили дом, магазин, машину, небольшое сбережение в банке и всё. От них не осталось ни-че-го: ни чем они жили, ни во что верили, ни что считали правильным. Всё это кануло в лету, ибо тебе пришлось адаптироваться к новым условиям, где папино «сынок, главное поступай по совести» вообще нахуй не сдалось. И знаешь, что еще бесит? Что Лиза знала какой мир может ждать её сыновей, но не потрудилась хоть каплю их подготовить. Она тоже Каткоски. Значит и вся дрянь, что тянется за этой семьей и её потомками, прошла и в её жизни, но до последнего дня она улыбалась, была самой лучшей мамой на свете, что по утрам готовит тебе блинчики, а Лексу вафли просто потому что вы так и не сошлись на одном варианте. Ты злишься на родителей, что они знали, и не предупредили, знали и не пытались что-либо с этим сделать. Где-то в глубине сидит обида, что ты даже не был толком знаком с кузенами пока родители, не окочурились, хотя в городе они, в общем-то, последняя и единственная часть твоей семьи. Твое дыхание учащается, а на глаза наворачиваются слезы. Ты так привык к этой реакции организма, что уже не пытаешься её скрыть. Брейден, да ты плакса.
А помнишь, ведь в детстве ты действительно был плаксой? Плакал по поводу и без, однажды оплакал соседского кролика по всем канонам — три дня. Тебе очень хочется выпить. Очистить организм спиртом от микробов и лишних мыслей. Знаешь, что это? Поминки тебя старого. Очень затянувшиеся, неинтересные и уже никого не волнующие поминки. Тебе нравилось быть тем Оззи, что раньше. Ты любил его [себя]. Такой рубаха-парень, который всегда придет на помощь и всем нравится. Девчонки всегда хихикают и тупят взгляд, мальчишки учтиво кивают в знак приветствия. Конечно, блять, тебе нравилось такое отношение общества больше, чем то, что ты получил потом. Но стоило тебе оказаться у тётки в подчинении, и город поставил на тебе и брате крест. Знаешь, такая семья, как твоя нифига не становится добропорядочными членами общества, это ясно как день, но сам факт, что прежние знакомые отвернулись от тебя в мгновение ока, потому что ты оказался на противоположной стороне улицы, где живут хулиганы, тебя поражает до сих пор. Тебе обидно. И ты начал вести себя как падонок еще больше от этой обиды. Тогда ты еще не понял, что теперь вся ответственность за твою жизнь, и жизнь младшего брата лежит только на тебе, тебе еще казалось, что ты маленький и за тебя должны все решать. Ты проебал очень важное время, может быть спохватись ты сразу, и не пришлось бы Лексу переходить из руки в руки, в новую и еще раз новую семью. Твоя вина. Целиком и полностью. А еще знаешь, что погано? Что ты не ночевал в органах опеки умоляя отдать тебе брата, не работал сутками везде, где предлагают, чтобы убедить, что сможешь прокормить мелкого. Нет. Этого ты не делал. Ты бухал. Стаскивал у Лены или Роба копейку и убухивался так, что домой тебя тащили Мэди и Дастин вместе. А на следующее утро, полз к очередному дому брата и уверял, что делаешь всё возможное. Даже месяц назад, ты совершил подобное: сказал, что делаешь, всё, что от тебя зависит, чтобы вы жили лучше, и по сути нихуя не сделал. Чувствуешь? Как все твои обиды лишь обращаются против тебя, ибо единственный, кто достоин наказания и бичевания — ты сам? Чувствуешь, как кровь закипает, бежит по венам сжигая на своем пути все последние преграды, которые ты ставил, лишь бы не ненавидеть себя так сильно?
Ты сам во всем виноват. Сам, сам, сам. Будь ты хоть каплю не таким трусливым унылым говном и вы бы с братом давно не жили в магазине комиксов. Ты сжег свой дом не от собственнической мысли «не доставайся ты никому», а потому что так проще смириться, что ты никогда не найдешь в себе силы его вернуть, да? И ведь самое главное, самое больное, и самое потаенное в тебе — ты был таким говном еще задолго до смерти родителей, помнишь? Помнишь. У тебя нет оправданий. Дышать становится просто невозможно, ты задыхаешься в ненависти к себе, которая была запрятана где-то далеко внутри, затоплена морем алкоголя и искусными манипуляциями с памятью. Ты делаешь еще шаг и больше не можешь, коленки дрожат, а ноги подкашиваются. Слабак, даже сейчас, слабак. Твои руки цепляются за решетку, опускаешь лоб на холодный метал и закрываешь глаза. Тишина давит на мозг, и ты продолжаешь копаться, искать хоть что-то, что могло бы отвлечь от этого процесса самосожжения. Но внутри только самобичевание — ты заменил его на саморазрушение. Но суть ты понял? Всё сам. И винить больше некого. Ты такой какой есть. До и после — один и тот же Оззи, просто в разном обрамлении. Еще в школьные года, ты был просто трусливым мальчишкой, который трясся за свою репутацию до белых костяшек. Ты гулял с братиком по городу, потому что девочкам это казалось невероятно милым. Ты заступался за слабых в школе, и искал одобрительные взгляды. Если некому было тебе «поаплодировать» ты проходил мимо. Ты встречался с Джек, потому что она была самой красивой девочкой школы, а не потому что ты был настолько дико в нее влюблен. Тебе приходилось себе напоминать об этом, время от времени. Особенно когда настоящие желания просились наружу, но их ты побаивался, вернее, боялся, что скажут остальные.
— Блять —
Одно воспоминание встревает в голове, заставляя проснуться от семилетнего [и больше] сна. Ты произносишь это почти удалённо, ибо очень хорошо поработал над своей памятью, отрезал все лишнее как хирург-профессионал.
— Блять —
Ты вспоминаешь, как он купился. Помнишь, как даже немного смеялся про себя, что смог зацепить парня постарше, думал, что было бы круто потусить с чуваком из старших классов, опять же это лишь плюс к твоей репутации. Ты, вёл себя как невинный мальчик, хлопал глазками и позволял себя учить взрослым премудростям, будто бы сам ничего в них не мыслил. Врал и не краснел. Вернее, краснел много и очень густо. Просто под предлогом показательных уроков было легче принять то, что перло из тебя. Просто в том возрасте ты прекрасно понимал, как на тебя взглянут одноклассники, если ты вдруг признаешься, что влюбился в мальчика. А тебе же снесло башню, ты кружил по городу на велике или папином фордике сутками, лишь надеясь на «случайную» встречу. Ты подливал ему еще больше, на вечеринках, лишь бы он позволил себе лишнего. Ты не мог. Ты — хороший приличный мальчик, гордость родителей. Ты не мог, но так хотел. И делал всё, лишь бы оказаться ближе, рядом, дольше. А когда всё зашло слишком далеко, когда это стало переходить за линию игривых уроков, ты испугался и сбежал. Состроил дурачка и сбежал, дав себе слово притворятся до конца жизни, что ничего было. Ты так сильно дал себе слова, что со временем привык об этом не думать, не так ли? Сейчас воспоминания охтватывают с головой и дарят тебе это «прекрасное» чувство, что для тебя никогда не было никаких «до» и «после». Ты всегда был моральным уродом, трусом и бездельником.
— Сука, — твой голос срывается, ты хватаешься за голову и отходишь в сторону, — Какая же я сука.
Камера кажется на четыре шага меньше, ибо ты слишком быстро натыкаешься спиной на стену и сползаешь вниз, уставившись пустыми глазами куда-то вперед, будто бы заглядывая в глубину сознания, где ты, Освальд, ничего кроме своей гнили в обильном количестве уже не найдешь. А теперь хочешь самое неприятное? Кто оставался с тобой все эти года, несмотря на то каким гавнюком по отношению к нему ты был? — Элиас — Кого ты обидел еще больше и совсем недавно, помнишь, как зажимал рот кулаком, лишь бы не заорать с ним в унисон от своего кромешного сволочизма, твоего «хочу – беру – о других не думаю», — Элиас.
Всё становиться на свои места, правда? А теперь вот тебе последнее: ты можешь уже не выйти из этой камеры за то преступление, которое даже не считаешь своим самым кошмарным? Что такое убийство какого-то такого же морального урода как ты по сравнению со всем этим другим? Знаешь, может оно и хорошо, ибо, следя за тенденцией ты мог превратиться в Роберта уже совсем скоро. Орать на брата, пить, не вставая со своего кресла, а если бы кто-то посмел с тобой поспорить, бить, и сразу в лицо. Тебе уже ничего не исправить, поздно, слишком поздно. Раны нанесены, а ты в тюряге и там останешься, и выйдешь уже не скоро. Так всем будет лучше, гораздо. Ты прекрасно научился скрывать свою личину сволоча за маской обеспокоенного и любящего брата и друга, но мы то знаем, кто ты на самом деле и что ты тянешь всех своих близких на дно за собой. Голова начинает раскалываться почти физически. Становиться совсем душно, ты прерывисто часто дышишь ртом, задыхаясь собственными мыслями, и боясь пошевелиться. Может оно и лучше, может тебе и следует сгнить в камере, чтобы больше никого не покалечить. Ты заслужил это наказание.